О чем он думал здесь, командуя, и бреясь,
и смазывая ствол заласканный ТТ,
портянки просушив и теплым спиртом греясь
на выбритой в бою недавней высоте?
Пусть мне не разглядеть те дни сквозь солнца блики
и свет, рассеянный в пороховом дыму,
как он дышал, и ел, и слушал птичьи клики?
И что они пророчили ему?
Где пыльный тот блиндаж? и рыхлый тот окоп?
где мой отец в своей пилотке потной,
слегка надвинутой и скошенной на лоб,
жил жизнью (мне неведомой) пехотной?.
Здесь,
в тусклой и глубокой яме воздушного пространства
в ноябрьский день сорок второго года —
на дне ее, с сугроба на сугроб с трудом перебираясь,
у сосны высокоствольной (что жива доныне)
внезапно я его увидел.
Он в своей шинели долгополой с какой-то думой невеселой шагал.
И ветер в рукавах ее свистел. И снег хрустел сухой блокадной стужей,
и расстоянье делалось все уже меж ним и мной.
Мы оба вдруг остановились в пустыне снежной тишины.
У меня под левой мышкой, как маленький зверек, зашевелилось сердце.
С криком я кинулся к нему.
Он подхватил меня и к самому лицу поднес.
Табачной крошкой от губ его пахнуло.
Обруч рук сдавил меня, и мой исчез испуг.
И довоенное тепло блаженства я на отцовской испытал груди.
И мы пошли вдвоем в последний раз…