Ко мне является Флоренция,
фосфоресцируя домами,
и отмыкает, как дворецкий,
свои палаццо и туманы.
Я знаю их, я их калькировал
для бань, для стадиона в Кировске.
Спит Баптистерий — как развитие
моих проектов вытрезвителя.
Дитя соцреализма грешное,
вбегаю в факельные площади.
Ты калька с юности, Флоренция!
Брожу по прошлому!
Через фасады, амбразуры,
как сквозь восковку,
восходят судьбы и фигуры
моих товарищей московских.
Они взирают в интерьерах,
меж вьющихся интервьюеров,
как ангелы или лакеи,
стоят за креслами глазея.
А факелы над черным Арно
невыносимы —
как будто в огненных подфарниках
несутся в прошлое машины!
— Ау!— зовут мои обеты,
— Ау!— забытые мольберты,
и сигареты,
и спички сквозь ночные пальцы.
— Ау!— сбегаются палаццо,
авансы юности опасны —
попался?!
И между ними мальчик странный,
еще не тронутый эстрадой,
с лицом, как белый лист тетрадный,
в разинутых подошвах с дратвой —
Здравствуй!
Он говорит: «Вас не поймешь,
преуспевающий пай-мальчик!
Вас продавщицы узнают.
Вас заграницы издают.
Но почему вы чуть не плакали?
И по кому прощально факелы
над флорентийскими хоромами
летят свежо и похоронно?!»
Я занят. Я его прерву.
В 10.30 — интервью…
Сажусь в машину. Дверцы мокры,
Флоренция летит назад.
И, как червонные семерки,
палаццо в факелах горят.
1962